Вон и некрасивая толстая Элси преобразилась, вся до пояса золотыми своими волосами оделась, будто волшебным покрывалом. А что говорить о Лэсси – та всегда красавица; теперь же и подавно.
Лэсси забралась в ванну, где терпко пахло сиклями. Ах, какой горький запах у серебряных сиклей, аж горло сжимается. Солью пахнут, древесной стружкой, дымом от сжигаемых в храмах поленьев. Но больше всего солью – той, что растворена в крови. Прекрасный запах, изысканный. Так пахнет от богатых женщин, когда те, разметав сверкающие волосы по вороту шубы, стремительно идут от автомобиля к театру или ресторану.
Элси пошевелила ногой россыпи серебра, слушая его тонкое пение под струями светлой воды.
Прольется кровь, прольется пот,
Прольется боль.
Их ветер высушит – и вот
Проступит соль.
Ее кристаллам ночь и день
Теперь сверкать.
И склонит голову олень
Ее лизать.
Вирши были написаны у них на стенке кухни. Кто-то из бесконечных тиллиных мужчин оставил по себе – а сам ли сочинил, слышал ли где – того никто не знал. Да и имя того мужчины уже позабылось. Один только член его не позабылся, остался в цепкой памяти тиллиной. Вот уж кто воистину имел глаз художника, так это Тилли. Коли приметит выразительную или любопытную деталь – в человеке ли, в явлении ли урбанистического свойства – непременно запомнит и через несколько лет, буде необходимость такая возникнет, воспроизведет в точности.
Вышла после купания Лэсси, будто Вирсавия. Посидели втроем на кухне, чаю выпили, полюбовались друг на друга, на звезды за окном. После Тилли встала, чтобы опять в продуктовый магазин идти, полушубку свистнула. Приполз старенький их, общий (на трех сироток сразу) полушубок из искусственного желтоватого меха, выбрался из кучи вещей, в углу сваленных, отряхнулся. Тилли провела по нему рукой, подняла с пола, надела. Обнял ее полушубок, теплом окутал. Ибо не забыл он, как с позорной помойки его забрали, вытащив из-под орущего кота, как эти маленькие крепкие руки очистили его от грязи, как дырки зашили. Потому и предан был и на свист с готовностью бежал.
Тилли взяла большую сумку и два сикля денег, еще мокрых после купания.
– Скоро приду, девки, – сказала она подругам своим. – Ждите с едой.
Тилли (с полными сумками, на темной лестнице, неожиданно спотыкаясь обо что-то мягкое и бесформенное): Ой!
Бесформенное (шевелясь на грязных ступеньках, сверкнув толстыми стеклами очков, будто искрами брызнув): Благослови Мардук, доченька!
Тилли (устало): Да отвяжись ты, бабусь…
Бабка (с живостью): Да я уж отплачу, доченька, я уж отплачу… Отработаю, довольна будешь… Неделю, почитай, один мармелад со стен и соскребаю, тем и живу. Росту у меня не хватает дотянуться до мест побогаче – те все высоко помещаются, а внизу – что, внизу – одни поскребыши… (Долгий, почти звериный всхлип). Милостями Нинурты жива лишь…
Нинурта, бледный властитель времени. Видать, крепко молилась тебе бабка, воссылая просьбы свои в храм Эпатутилы, если Воитель Богов аж к Мармеладному Колодцу слух преклонить изволил.
И снизошел бледный Нинурта до бабки безвестной, никому не нужной, ни к делу, ни к внукам не приставленной. Протянул палец свой с ногтем твердым и синеватым, коснулся самого зловонного дна Колодца, где как раз и стояла с полными сумками еды Тилли. В мгновение ока понеслось для нее время вкривь и вкось, заметалось перед взором ее то вперед, то назад, и вдруг увидела она себя самоё таким же бесформенным кулем тряпья, откуда и лица-то не разглядишь. Старой себя увидела, голодной, на мармеладных поскребышах отощавшей. Будто стоит перед злющей встрепанной девицей, умоляя принять под кров свой.
Закружилась голова, потемнело в глазах у Тилли. Чтобы не упасть, потянулась она рукой к стене, но не успела взяться – пошатнулась да и рухнула прямо на бабку, едва не придавив ту котомками…
Тилли (со стоном): Ох, твою мать… Ох, мать твою…
Бабка (перепуганно и полузадушенно): Спаси Нинурта, доченька! Благослови Мардук, внученька!..
Очнулись, друг друга руками ощупали, кое-как, друг за друга и за стену хватаясь (перила-то на лестнице давно обвалились), поднялись на ноги.
И сказала Тилли бабке:
– Черт с тобой, бабусь… Идем.
Бабка поначалу словно ошалела от свалившегося на нее счастья. Бродила из комнаты в кухню, руками стены трогала, подоконники гладила, будто те живые. Все не верила, что крышу над головой обрела, пусть на время. С голодухи две буханки хлеба умяла, не заметив, что в кастрюле похлебка сварена. После, немного освоившись, урон девицам по недомыслию своему нанесла – сжевала две заготовки «продукции», взяв их из корзины под столом. А как узнала от мягкосердечной Элси, что наделала, с перепугу на колени рухнула и взвыла тоненько, головой о ножку стола биясь. Но тут уж и Элси перепугалась: а ну как помрет сейчас бабка от переживаний! Взялась старушку поднимать; та тяжелой оказалась, костлявой, да еще сопротивлялась. Желаю, мол, по полной программе прощение вымолить и все тут.
Так сражались: Элси старуху тащит, едва от ноши непосильной не заваливаясь, старуха отлягивается и громко причитает.
И тут в дверь позвонили.
Элси бабку боговбоязненную выронила, через ноги ее переступила, сама едва не споткнулась. Дверь поскорей отворила.
– Входи, что на пороге стоять, – сказала тому, кто в темноте перед нею замаячил. За знакомца одного приняла. Тот через порог переступил, под лампочкой остановился, и только тогда поняла Элси, что ошиблась она. Незнакомый был тот человек, ни разу не виданый – ни в доме этом, густо населенном, ни вообще в Мармеладном Колодце.